Содержание статьи
Людмила ждёт на распутье своего любимого, он должен вернуться из военного похода в далёкие страны. Но пришла дружина, мимо прошёл ратный строй, а друга Людмилы в нём не оказалось. Печальна пошла она домой, с мыслями «Расступись моя могила; Гроб откройся, полно жить; Дважды сердцу не любить».
Мать, увидев, в каком она состоянии, вскрикнула: » Что с тобой моя Людмила?» Девушка объяснила, что жизнь ей больше не мила, не слышит Бог её молитвы немилостив к ней Творец. Мать пытается её образумить, говорит, что жизнь земная коротка, пройдут её страданья, а после смерти смиренные попадают в рай, бунтовщики же отправляются в ад. Людмила ответила, что с милым вместе всюду рай, а без него и «райский край, безотрадная обитель». Засиделась Людмила со своими невесёлыми мыслями до полуночи…
Вдруг слышит, что кто-то входит и знакомый голос обращается к ней: «Спит иль нет моя Людмила?» Девушка удивляется: » Ты ль? Откуда в час полночи?» Жених отвечает, что его холодный, тесный дом находится близ Наревы, в Литве и зовёт её скорее в путь.
Людмила просит переждать ночь, но любимый говорит, что у них мало времени, а дорога дальняя. До рассвета мчался конь по полям, долинам и мостам. Несколько раз Людмила спрашивала «Близко ль, милый?» — «Путь далёк». Наконец, когда уже потухли звёзды, примчал конь их к воротам.
Что же увидела Людмила за ними? Камни, кресты и могилы. Подлетел конь к свежей могиле и прямо с седоком в неё упал.Видит Людмила в могиле труп своего возлюбленного, окоченевший, посиневший, страшен милый прежде вид.
Покойник вдруг привстал и поманил её » Кончен путь: ко мне, Людмила; Нам постель — темна могила;» Людмила каменеет, хладеет её кровь и падает замертво на прах жениха. Из могил толпой потянулись усопшие и их страшный хор завыл: «Твой услышал стон Творец; Час твой бил, настал конец».
ЛЮДМИЛА
«Где ты, милый? Что с тобою?
С чужеземною красою,
Знать, в далекой стороне
Изменил, неверный, мне;
Иль безвременно могила
Светлый взор твой угасила».
Так Людмила, приуныв,
К персям очи преклонив,
На распутии вздыхала.
«Возвратится ль он,- мечтала,
Из далеких, чуждых стран
С грозной ратию славян?»
Пыль туманит отдаленье;
Светит ратных ополченье;
Топот, ржание коней;
Трубный треск и стук мечей;
Прахом панцири покрыты;
Шлемы лаврами обвиты:
Близко, близко ратных строй;
Мчатся шумною толпой
Жены, чада, обрученны…
«Возвратились, незабвенны!..»
А Людмила? Ждет-пождет…
«Там дружину он ведет;
Сладкий час — соединенье!..»
Вот проходит ополченье;
Миновался ратных строй…
Где ж, Людмила, твой герой?
Где твоя, Людмила, радость?
Ах! прости, надежда-сладость!
Все погибло: друга нет.
Тихо в терем свой идет,
Томну голову склонила:
«Расступись, моя могила;
Гроб, откройся; полно жить:
Дважды сердцу не любить».
«Что с тобой, моя Людмила?
Мать со страхом возопила.-
О, спокой тебя творец!» —
«Милый друг, всему конец;
Что прошло — невозвратимо;
Небо к нам неумолимо;
Царь небесный нас забыл…
Мне ль он счастья не сулил?
Где ж обетов исполненье?
Где святое провиденье?
Нет, немилостив творец;
Все прости; всему конец».
«О Людмила, грех роптанье;
Скорбь — создателя посланье;
Зла создатель не творит;
Мертвых стон не воскресит».-
«Ах! родная, миновалось!
Сердце верить отказалось!
Я ль, с надеждой и мольбой,
Пред иконою святой
Не точила слез ручьями?
Нет, бесплодными мольбами
Не призвать минувших дней;
Не цвести душе моей.
Рано жизнью насладилась,
Рано жизнь моя затмилась,
Рано прежних лет краса.
Что взирать на небеса?
Что молить неумолимых?
Возвращу ль невозвратимых?» —
«Царь небес, то скорби глас!
Дочь, воспомни смертный час;
Кратко жизни сей страданье;
Рай — смиренным воздаянье,
Ад — бунтующим сердцам;
Будь послушна небесам».
«Что, родная, муки ада?
Что небесная награда?
С милым вместе — всюду рай;
С милым розно — райский край
Безотрадная обитель.
Нет, забыл меня спаситель!» —
Так Людмила жизнь кляла,
Так творца на суд звала…
Вот уж солнце за горами;
Вот усыпала звездами
Ночь спокойный свод небес;
Мрачен дол, и мрачен лес.
Вот и месяц величавый
Встал над тихою дубравой:
То из облака блеснет,
То за облако зайдет;
С гор простерты длинны тени;
И лесов дремучих сени,
И зорцало зыбких вод,
И небес далекий свод
В светлый сумрак облеченны…
Спят пригорки отдаленны,
Бор заснул, долина спит…
Чу!.. полночный час звучит.
Потряслись дубов вершины;
Вот повеял от долины
Перелетный ветерок…
Скачет по полю ездок:
Борзый конь и ржет и пышет.
Вдруг… идут… (Людмила слышит)
На чугунное крыльцо…
Тихо брякнуло кольцо…
Тихим шепотом сказали…
(Все в ней жилки задрожали.)
То знакомый голос был,
То ей милый говорил:
«Спит иль нет моя Людмила?
Помнит друга иль забыла?
Весела иль слезы льет?
Встань, жених тебя зовет».-
«Ты ль? Откуда в час полночи?
Ах! едва прискорбны очи
Не потухнули от слез.
Знать, тронулся царь небес
Бедной девицы тоскою?
Точно ль милый предо мною?
Где же был? Какой судьбой
Ты опять в стране родной?»
«Близ Наревы дом мой тесный.
Только месяц поднебесный
Над долиною взойдет,
Лишь полночный час пробьет —
Мы коней своих седлаем,
Темны кельи покидаем.
Поздно я пустился в путь.
Ты моя; моею будь…
Чу! совы пустынной крики.
Слышишь? Пенье, брачны лики.
Слышишь? Борзый конь заржал.
Едем, едем, час настал».
«Переждем хоть время ночи;
Ветер встал от полуночи;
Хладно в поле, бор шумит;
Месяц тучами закрыт».-
«Ветер буйный перестанет:
Стихнет бор, луна проглянет;
Едем, нам сто верст езды.
Слышишь? Конь грызет бразды,
Бьет копытом с нетерпенья.
Миг нам страшен замедленья;
Краткий, краткий дан мне срок;
Едем, едем, путь далек».
«Ночь давно ли наступила?
Полночь только что пробила.
Слышишь? Колокол гудит».-
«Ветер стихнул; бор молчит;
Месяц в водный ток глядится:
Мигом борзый конь домчится».
«Где ж, скажи, твой тесный дом?»
«Там, в Литве, краю чужом:
Хладен, тих, уединенный,
Свежим дерном покровенный;
Саван, крест, и шесть досток.
Едем, едем, путь далек».
Мчатся всадник и Людмила.
Робко дева обхватила
Друга нежною рукой,
Прислонясь к нему главой.
Скоком, лётом по долинам,
По буграм и по равнинам;
Пышет конь, земля дрожит;
Брызжут искры от копыт;
Пыль катится вслед клубами;
Скичут мимо них рядами
Рвы, поля, бугры, кусты:
С громом зыблются мосты.
«Светит месяц, дол сребрится:
Мертвый с девицею мчится;
Путь их к келье гробовой.
Страшно ль, девица, со мной?» —
«Что до мертвых? что до гроба?
Мертвых дом земли утроба».-
«Чу! в лесу потрясся лист.
Чу! в глуши раздался свист.
Черный ворон встрепенулся;
Вздрогнул конь и отшатнулся;
Вспыхнул в поле огонек».-
«Близко ль, милый?» — «Путь далек».
Слышат шорох тихих теней:
В час полуночных видений,
В дыме облака, толпой,
Прах оставя гробовой
С поздним месяца восходом,
Легким, светлым хороводом
В цепь воздушную свились;
Вот за ними понеслись;
Вот поют воздушны лики:
Будто в листьях повилики
Вьется легкий ветерок;
Будто плещет ручеек.
«Светит месяц, дол сребрится;
Мертвый с девицею мчится;
Путь их к келье гробовой.
Страшно ль, девица, со мной?» —
«Что до мертвых? что до гроба?
Мертвых дом земли утроба».-
«Конь, мой конь, бежит песок;
Чую ранний ветерок;
Конь, мой конь, быстрее мчися;
Звезды утренни зажглися,
Месяц в облаке потух.
Конь, мой конь, кричит петух».
«Близко ль, милый?» — «Вот примчались».
Слышат: сосны зашатались;
Слышат: спал с ворот запор;
Борзый конь стрелой на двор.
Что же, что в очах Людмилы?
Камней ряд, кресты, могилы,
И среди них божий мрам.
Конь несется по гробам;
Стены звонкий вторят топот;
И в траве чуть слышный шепот,
Как усопших тихий глас…
Вот денница занялась.
Что же чудится Людмиле?..
К свежей конь примчась могиле
Бух в нее и с седоком.
Вдруг — глухой подземный гром;
Страшно доски затрещали;
Кости в кости застучали;
Пыль взвилася; обруч хлоп;
Тихо, тихо вскрылся гроб…
Что же, что в очах Людмилы?..
Ах, невеста, где твой милый?
Где венчальный твой венец?
Дом твой — гроб; жених — мертвец.
Видит труп оцепенелый;
Прям, недвижим, посинелый,
Длинным саваном обвит.
Страшен милый прежде вид;
Впалы мертвые ланиты;
Мутен взор полуоткрытый;
Руки сложены крестом.
Вдруг привстал… манит перстом…
«Кончен путь: ко мне, Людмила;
Нам постель — темна могила;
Завес — саван гробовой;
Сладко спать в земле сырой».
Что ж Людмила?.. Каменеет,
Меркнут очи, кровь хладеет,
Пала мертвая на прах.
Стон и вопли в облаках;
Визг и скрежет под землею;
Вдруг усопшие толпою
Потянулись из могил;
Тихий, страшный хор завыл:
«Смертных ропот безрассуден;
Царь всевышний правосуден;
Твой услышал стон творец:
Час твой бил, настал конец».
Сюжет, герои и проблематика баллады В.А. Жуковского
«КОЛУМБ» РОМАНТИЗМА (В. ЖУКОВСКИЙ, «ЛЮДМИЛА»)
Из савана оделся он в ливрею,
На ленту променял лавровый свой венец.
Не подражая больше Грею,
С указкой втерся во дворец—
И что же вышло наконец?
Пред знатными сгибая шею,
Он руку жмет камер-лакею.
Бедный певец!
Бестужев, Эпиграмма на Жуковского
«Что ни говори, — писал Пушкин Рылееву 25 января 1825 года, — Жуковский имел решительное влияние на дух нашей словесности, к тому же переводный слог его останется всегда образцовым». Колумбом, открывшим «Америку романтизма», назвал Жуковского Белинский.
Василий Андреевич Жуковский родился вдали от обеих столиц, в глуши Тульской губернии, близ города Белева, в селе Мишенском. Его отцом был богатый помещик Афанасий Иванович Бунин, а матерью — пленная турчанка Сальха. К счастью, жена Бунина, Марья Григорьевна, отнеслась к мальчику по-матерински. Однако судьбу ребенка нужно было определить и формально. Бунин приказал своему приживальщику, бедному дворянину А. Г. Жуковскому, усыновить его — так будущий поэт был причислен к дворянскому сословию.
Двойственность положения в семье сказалась на характере Жуковского: он научился сострадать обойденным судьбой и принимать чужую боль как собственную.
Стихи и элегии Жуковского сразу же приобрели огромную популярность. Карамзин предложил ему редактировать «Вестник Европы», и Жуковский с головой ушел в журналистику. Молодые поэты охотно перенимали манеру Жуковского. А когда в 1808 году появилась его первая баллада — «Людмила», первенство Жуковского в поэзии еще более упрочилось.
На такой вывод наталкивает уже сама форма произведения, место этого сюжета в общей композиции: в «Людмиле» мертвый жених, увозящий девушку за собой в могилу, — реальность, которая одновременно является романтической выдумкой. Т. е. композиционно рассматриваемый сюжет в «Людмиле» — основной и единственный.
По роли «голубочка» в происходящем (лишает силы угрожающего девушке мертвеца) легко можно заключить о его противоположности силам тьмы, представленным в образе мертвеца, и о близости к Богу, об ангельской его природе (ведь он появляется именно для спасения девушки, и он гораздо могущественнее мертвеца). Соответственно, Бог и вообще проблема божественной предопределенности играют не последнюю роль в балладе.
Людмила практически по доброй воле отдается во власть Дьяволу. К тьме (в Ад) Людмилу ведет непокорность, противопоставление себя Создателю (здесь я употребляю «Создатель» в прямом смысле — тот, кто создал мир, людей, и, естественно, распоряжается судьбами живущих, т.к. именно при таком раскладе абсолютно ясна бессмысленность требований).
Бог в этой балладе не появляется, но его присутствие ощущается настолько, что можно даже обрисовать этот образ: во-первых, он, согласно христианской религии, «правосуден», а во-вторых, «зла не творит». Он в любом случае на стороне человека. Людмила сама выбирает себе путь: «Расступись, моя могила; гроб, откройся; полно жить», обосновывая свой выбор: «с милым вместе — всюду рай», и Бог идет ей навстречу — он милосерден и (хотя, возможно, здесь я слишком человек XX века) верит в людей.
Это осознает мать Людмилы, не ослепленная страстью: «Дочь, вос-помни смертный час; кратко жизни сей страданье; Рай — смиренным воздаянье, Ад — бушующим сердцам», — и дает дочери разумный совет: «Будь послушна небесам». Людмила, уже сделав выбор (хотя, по-видимому, не совсем понимая, чего требует: судя по дальнейшим событиям, она хотела видеть живого жениха рядом с собой в мире живых, а не себя умершей рядом с мертвым), не слушает мать и в итоге остается с любимым.
Трудно сказать однозначно, раскаялась ли Людмила в своих безрассудных желаниях, увидев милого в гробу, хотя вид его был ей «страшен», но что Бог сожалеет о ней, можно заключить с уверенностью: когда Людмила, каменея, «пала мертвая на прах», в небесах раздаются «стон и вопли».
Печаль о попавшей в Ад по своему безрассудству душе — так мне представляется этот «стон», а что душа Людмилы попадает в Ад, где обрекается на вечные муки, с известной долей истины можно заключить из «визга и скрежета под землею». Финальный хор «усопших из могил», исходя из сказанного, можно интерпретировать как свидетельство о том, что Бог идет навстречу человеку: «Твой услышал стон творец».
Смерть Людмилы («час твой бил, настал конец») не божественное наказание за ропот на Создателя, но результат исполнения желания Людмилы и, следовательно, аргумент в пользу тезиса «смертных ропот ‘безрассуден». Итак, человек вправе решать, но его решения безрассудны и обрекают его на вечную муку, тогда как судьба, данная Богом, ведет к абсолютному счастью.
Гуманистическим идеалам Жуковский остался верен до конца дней. В его представлениях значительность и подлинная ценность человека состоят в высокой духовности, в благородных чувствах и помыслах. Жуковский с большим пафосом прославляет человека.
При мысли великой, что я человек,
Всегда возвышаюсь душою,
— говорит мудрец Теон, герой баллады «Теон и Эсхин». Жуковский убежден, что «все в жизни к великому средство…». Человечность, по твердой уверенности поэта, способна преодолеть все преграды и предрассудки, наполнить прозаическое существование смыслом, окрылить и устремить к поискам идеала.
В «русских» романтических балладах («Людмила», «Светлана», «Двенадцать спящих дев») Жуковский использовал мотивы народных преданий, обычаев, поверий. В «античных» он воспроизвел миросозерцание древнего человека, его цельность, органическую общность с природой, открытые естественные чувства. В «средневековых», «рыцарских» балладах он создал фантастические образы, исполненные мрачной, разрушительной силы. Средневековье с его жестокостью и беспощадностью, по мысли поэта, противоречит гуманным человеческим понятиям, истинной нравственности и потому в конечном счете бессильно перед светлым разумом, героизмом, чистой любовью.
Анализ баллады «Людмила» Жуковского В.А.
Когда Жуковский приступал к работе над «Людмилой» — самой первой своей балладой, в русской поэзии уже было написано несколько произведений этого жанра. Однако все они скорее относились к области поэтического эксперимента; их авторы словно говорили себе: в других жанрах я сочинять умею, дай-ка попробую еще и в этом. Жуковский подошел к работе в новом жанре совсем иначе. Он много читал, думал, готовился — и потому результат оказался столь значительным.
Немецкая народная поэзия знала множество так называемых страшных легенд о женитьбе мертвеца на живой девушке. Нарождающийся романтизм с его презрением ко всему слишком нормальному, чересчур разумному и приглаженному охотно воспользовался этими колоритными (и весьма жутковатыми!) сюжетами. Помимо всего прочего, это давало немецким поэтам-предромантикам и ранним романтикам возможность заново пережить всю силу национальной культурной традиции, оценить ее «дикий», но предельно выразительный колорит.
Перед Жуковским стояла совсем иная задача. Он вовсе не собирался вышивать чисто русские узоры по немецкой канве. Тем более что русская народная поэзия страшных баллад попросту не знала. (Подобными сюжетами ведала русская волшебная сказка, другие фольклорные жанры.) Он намеревался лишь русифицировать чужеземную историю. То есть придать ей чисто внешние черты «русскости». Поэт заменил имя героини (вместо Леноры — славянское имя Людмила), перенес место действия в славянские земли, предпочел эпоху средневековых ливонских войн эпохе австро-прусской войны 1741—1748 годов, воссозданной у Бюргера.
А сами события его баллады разворачивались словно бы вне времени и пространства, на фоне вечности. Все исторические детали напоминали скорее театральные декорации, которые можно в любую минуту поменять. Недаром события других, более поздних баллад Жуковского будут происходить где угодно и когда угодно: в античной Греции и в средневековой Европе. Это никакого значения не имеет; на первом плане неизменно оказываются злоключения героев и непреходящие темы: судьба, любовь, страсть, смерть, страх, надежда, ропот, гибель, спасение.
Юная Людмила тоскует по жениху, ушедшему на войну; не найдя его в числе вернувшихся с поля брани, бросает вызов Провидению, ропщет на Бога:
…«Милый друг, всему конец;
Что прошло — невозвратимо;
Небо к нам неумолимо;
Царь небесный нас забыл…
Мне ль он счастья не сулил?
Где ж обетов исполненье?
Где святое Провиденье?
Нет, немилостив Творец;
Все прости; всему конец».
Рифма «Людмила» — «могила» полностью оправдывает себя: героиня, возроптавшая на Бога, гибнет. Опровергнуты ее слова, произнесенные в начале баллады в ответ на утешение матери: «Что, родная, муки ада? / … / С милым вместе — всюду рай». He всюду… Ho необычайно характерна сама готовность героев баллады оперировать лишь предельно высокими понятиями, соотнося свои беды с адом, а свои радости — с раем.
И тем не менее мы читаем и перечитываем все эти ужасы и не испытываем безысходного страха. У нас захватывает дух, но одновременно мы ощущаем какой-то эмоциональный подъем, как будто не проваливаемся вместе с героями в бездну, а просто несемся на санях с крутой снежной горки.
Какими же художественными средствами добивается поэт такого эффекта? Давайте внимательно перечитаем некоторые строфы баллады. А затем для контраста рассмотрим несколько эпизодов из баллады Павла Катенина «Ольга», которая была написана в 1816 году в пику Жуковскому. Ho сначала — еще одна цитата из «Людмилы».
«Где ты, милый? Что с тобою?
С чужеземною красою,
Знать, в далекой стороне
Изменил, неверный, мне;
Иль безвременно могила
Светлый взор твой угасила».
Так Людмила, приуныв,
К персям очи преклонив,
На распутии вздыхала.
«Возвратится ль он, — мечтала, —
Из далеких, чуждых стран
С грозной ратию славян»?
Какое ощущение остается у читателя от этой строфы? Ощущение яркого славянского колорита и в то же самое время — предельной неконкретности всех описаний. Краса — чужеземная. Ho что это за чужая земля? О том не сказано. Сторона — далекая. Ho какая именно? Неведомо. Взор — светлый. Ho значит ли это, что у возлюбленного светлые глаза? Непонятно.
В предпоследней строке вновь повторено: «Из далеких, чуждых стран». И опять ни слова о том, из каких… Для Жуковского главное — чтобы слова производили общее впечатление древности, напоминали о седой старине (какой именно, неважно). Поэтому появляются в балладе абстрактные, вневременные поэтизмы: «К персям очи преклонив», мнимые историзмы: «С грозной ратию славян…»
Столь же расплывчаты описания второй строфы, если судить о них не с поэтической, а с сугубо «исторической» точки зрения:
Пыль туманит отдаленье;
Светит ратных ополченье;
Топот, ржание коней;
Трубный треск и стук мечей;
Прахом панцири покрыты;
Шлемы лаврами обвиты;
Близко, близко ратных строй;
Мчатся шумною толпой
Жены, чада, обрученны…
«Возвратились незабвенны!..»
И здесь цель поэта та же — создать самое общее впечатление «времен минувших».
И вот теперь самое время посмотреть, как эту же тему развивает поэт, бросивший Жуковскому «балладный» вызов. Прочтем первую строфу баллады Катенина:
Ольгу сон встревожил слезный,
Смутный ряд мечтаний злых:
«Изменил ли, друг любезный?
Или нет тебя в живых?»
Войск деля Петровых славу,
С ним ушел он под Полтаву;
И не пишет ни двух слов:
Все ли жив он и здоров.
Заменено не только имя героини, которое звучит резче, чем напевное, мягкое имя Людмила. Переменилось и место действия — события разворачиваются не в условном пространстве легендарного прошлого, а во вполне определенную историческую эпоху, во времена Полтавской битвы.
Расплывчатые, туманные эпитеты Жуковского уступили место очень определенным, эмоциональным: сон — слезный, ряд злых мечтаний — смутный. Свободную от противоречий поэтическую речь автора «Людмилы» потеснила грубовато-выразительная стилистика с элементами разговорности («И не пишет ни двух слов: / Все ли жив он и здоров»). То же самое происходит со стихотворным ритмом.
Жуковский и Катенин используют один и тот же стихотворный размер: четырехстопный хорей. Ho в «Людмиле» при этом слова не громоздятся друг на друга, звучание ритма словно бы слегка растягивается: «Пыль туманит отдаленье; / Светит ратных ополченье; / Топот, ржание коней…» (u’u|u’u|uu|u’u). Подряд идут три строки, состоящие из трех слов каждая. А если Жуковскому нужно «втиснуть» в стихотворную строчку большой словесный массив, он прибегает к разным ухищрениям, даже к помощи звукописи, чтобы сгладить впечатление некоторой тяжеловесности. Вот посмотрите, как он это делает.
…Где ты, милый? Что с тобою? (u’u|u’u|u’u|u’u)
Во-первых, и «где», и «что» — слова несколько несамостоятельные. Как маленькие дети тянутся к родителям, так и они тянутся к другим, более весомым, самостоятельным словам, почти сливаются с ними в общую звуковую группу. Их можно было бы (конечно, нарушая все нормы правописания!) записать так: «где-ты», «чтостобою». А слово «милый», в котором нет труднопроизносимых звуков, словно наполняет своей музыкальностью всю строку. И так происходит постоянно.
Катенин, напротив, делает все от него зависящее, чтобы разрушить усыпляющую гармонию стиха. Ведь он говорит о тревоге, об ужасе, о грядущей смерти — разве здесь уместна баюкающая ритмика Жуковского? Обратите внимание, как часто использует он короткие, подчеркнуто «рубленые» слова, скрежещущую и шипящую звукопись:
Рвет, припав к сырой земле,
Черны кудри на челе…
Одни сплошные «р», «т», «ч». Попробуйте произнести все эти звуки быстро, как того требует стихотворный ритм, — что у вас получится? Естественно, что при этом Катенин сознательно строит строки из коротких слов, чтобы стих звучал отрывисто, как хрип коня, несущего всадников к смерти.
Разумеется, Жуковский не мог и не хотел выдерживать всю балладу в одной-единственной тональности. Когда он описывает скачку, ритм становится завораживающе-мерным, и при этом неспокойным; мелодика меняется, словно предчувствие беды передается звукам поэтической речи:
Мчатся всадник и Людмила.
Робко дева обхватила
Друга нежною рукой,
Прислонясь к нему главой.
Скоком, летом по долинам,
По буграм и по равнинам;
Пышет конь, земля дрожит;
Брызжут искры от копыт;
Пыль катится вслед клубами;
Скачут мимо них рядами
Рвы, поля, бугры, кусты;
С громом зыблются мосты.
Ho все познается в сравнении. Прочитав после Жуковского строфу из катенинской баллады, мы сразу ощущаем, насколько жестче ее звукопись, насколько непреклоннее ее ритм. Конь в «Людмиле» словно летит по воздуху, сквозь миры, а конь в «Ольге» скачет по кочкам, колдобинам, выемкам заколдованного балладного леса:
Ольга встала, вышла, села
На коня за женихом;
Обвила ему вкруг тела
Руки белые кольцом.
Мчатся всадник и девица,
Как стрела, как пращ, как птица;
Конь бежит, земля дрожит,
Искры бьют из-под копыт.
Перечитайте несколько раз первую строку. Три глагола подряд! Все внимание поэта (а значит, и читателя) сосредоточено на действии, детали не важны. Катенину настолько хочется во всем переспорить Жуковского, что он «цепляется» даже к излюбленному слову своего предшественника.
В «Людмиле» несколько раз повторяется восклицание «Чу!». Оно передает волшебную атмосферу, ожидание чего-то чудесного и страшного, лирическое напряжение поэта. (Позже «Чу» даже станет игровым именем одного из арзамасцев.)
Ho для Катенина это слишком «воздушное», слишком невесомое, в прямом смысле бескорневое слово. Оно никак не может его устроить. И потому Катенин добавляет всего один звук, одну букву — и полностью меняет природу знаменитого балладного восклицания:
«Конь мой! петухи пропели;
Чур! заря чтоб не взошла…»
«Чур» — это не просто эмоциональное восклицание, не междометие. Это слово напоминает о славянском заклинании «Чур меня!». (То есть «пращур, спаси меня от напасти темных сил».) На место слова с размытым значением ставится слово с очень конкретным национально-историческим содержанием.
Ho, может быть, главным пунктом стихотворного спора между Катениным и Жуковским является финальное описание духов, сгрудившихся вокруг героев баллады? Вот как описывает этих духов Жуковский:
Слышат шорох тихих теней:
В час полуночных видений,
В дыме облака, толпой,
Прах оставя гробовой
С поздним месяца восходом,
Легким, светлым хороводом
В цепь воздушную свились;
Вот за ними понеслись;
Вот поют воздушны лики:
Будто в листьях повилики
Вьется легкий ветерок;
Будто плещет ручеек.
Невозможно сказать с полной определенностью, какие это духи — злобные или добрые, от ада они или от рая. Хор их скорее светел; звукопись, которая сопровождает рассказ о них, скорее легкая, ускользающая («ш», «х», «с»), чем пугающая и опасная. Эти «поющие» голоса похожи на хор из античной трагедии, который объявляет волю богов, напоминает о неумолимом роке, о всесилии той самой судьбы, которая раз и навсегда станет главной и единственной темой русской баллады.
А что же Катенин? Он хочет встревожить читателя, как следует напугать его. И потому никаких «воздушных миров» в его «Ольге» нет и быть не может. Больше того, описывая страшных «спутников» своей героини, он впервые в русской поэзии употребляет грубое слово «сволочь», которое в XIX веке означало «сброд»:
Казни столп; над ним за тучей
Брезжит трепетно луна;
Чьей-то сволочи летучей
Пляска вкруг его видна…
Сволочь с песнью заунывной
Понеслась за седоком,
Словно вихорь бы порывный
Зашумел в бору сыром…
Ho вот что интересно. Катенин твердо рассчитывал на то, что в русской поэзии навсегда останется только одно переложение Бюргеровой «Леноры». Естественно, его, Катенина, а значит, и русский романтизм примет те формы, нарядится в те одежды, которые предложат поэты катенинской школы. Формы, напрямую связанные с чисто национальными традициями, полные народного колорита, чуть «заземленные» (но не приземленные!). Тогда русский романтизм станет настоящим продолжением «бури и натиска», сумеет выразить кипение страстей, обострит все романтические конфликты до трагического предела. А путь, который предлагал русскому романтизму Жуковский, зайдет в тупик.
Ho вышло иначе. В большой русской поэзии остались обе баллады — и Катенина, и Жуковского. Страшноватая энергия одного и зачарованная музыка другого звучат с одинаковой силой. Просто на разный лад. И грозный всадник из баллады Катенина, окруженный тьмой «сволочи летучей», и ночной жених из баллады Жуковского, овеянный «светлым хором» невидимых духов, несутся не врозь, а параллельно один другому…